Авторизация       Регистрация

Закир Дакенов. Некоторые прозаические произведения

Опубликовано: 2015-05-25 06:15:15
Просмотров: 487

Рубрика: Проза, Мемуары
Комментариев: 0

Публикация: http://www.sib-zharki.ru/node/16840

ОТРЫВОК ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОЙПОВЕСТИ,
КОТОРОЙ АВТОР НЕ УСПЕЛ ДАТЬ
НАЗВАНИЯ…

Нет, ну какая длинная улица! Давно, уж не
помню когда, вышел яиз домаи всё иду вот по ней, по улице этой, всё иду,
а она всё не кончается и не кончается, чудеса какие-то. А мне нужно, чтобы она
кончилась. Знаете почему? Зачем мне это надо, знаете? Я скажу вам, зачем.Дело в том, что в конце этой улицы, в доме №
2, меня ждут мои друзья; но если так будет продолжаться, тогда я, боюсь,
никогда не увижу их: ведь, чтобы увидеть их, мне нужно пройти эту улицу до самого
конца, потому что они, друзья, там, в конце этой улицы, а эта улица…
Нет, я так могу просто-напросто
выбиться из сил, ослабеть от голода и жажды – улица эта красно-чёрной волной
накатит вдруг, и я, зашатавшись (мама, мама, где ты!), рухну бездыханный на
асфальт этот пыльный, раскинув руки, скомкав в пальцах попавший под руку
стаканчик от мороженого и, об асфальт
каблуками ботинок пристукнув, уставлю замороженные глаза в это белесое от зноя
небо, а потом, когда-нибудь, начнётся зима, а я вышел в одной рубашке, вот
посмотрите, совсем тонкая, и нет под ней ничего. И, отвердев, рубашка эта
хрустеть будет, резать меня она будет, а метель обожжёт меня белым огнём,
задушит, ослепит… Пропаду, а может случиться так, что я состарюсь, пока буду
идти, и тогда мои друзья просто не узнают меня и не впустят в дом свой, и я
ничем не смогу доказать им, что я – это я: у меня и паспорта с собой нет, у
меня никогда его с собой не бывает, я, кажется, потерял его, когда взял с собой
устраиваться на какую-нибудь работу. И друзья мне скажут, иди, скажут, отсюда,
иди, мы никогда не знали тебя; как же так, я скажу, как же так, не мы ли
договаривались встретиться все вместе сегодня утром, мы же собирались ехать
туда, ну, вы сами знаете, куда, не мы ли… Да, ответят мне, окон мы не мыли, но
мы прекрасно помним, мы сами знаем, где и что и куда, но при чём здесь ты?
Уходи от нас, уходи. И я пойду вниз по лестнице, медленно шаркая ногами и
сгорбившись, и утирая тихонько рукавом глаза, покачиваясь в горячей душной
волне горя моего, - вот как может случиться. Интересно, как это я когда-то
ходил в школу, а потом в училище по этой улице – и успевал? Непонятно мне это.
Надо будет спросить у папы: папа, как это могло быть? Неужели вы с мамой,
тормоша, поднимали меня из тёплой постели, а за окном звёзды дрожат, воздух
потрескивает от мороза, деревья, тёмные и большие, скрипят, и вы меня сонного,
бедного меня, выпроваживаете на эту улицу: иди, мол, иди… неужели так было,
папа! А папа газету из рук в руки перекладывает, очки то снимет, то наденет,
покашливает: видишь ли, сынок, как бы тебе объяснить, мы не могли поступить
иначе.Как бы ты тогда поспевал на занятия?
Помнишь, сынок, мы вместе читали одну замечательную книгу – ещё когда ты ходил
в детский сад – читали мы эту книгу, и ты просил читать ещё и ещё: помнишь, там
один мальчик в страшный мороз отправился в школу, хотя мать его ни за что не
хотела пускать; но мальчик со слезами упросил отпустить его, и как у дверей
школы, заваленной снегом, заплакал от горя: «Опоздал! Опоздал!» - стучало в его
голове. Но тут вышла учительница, Нина Васильевна, придерживая пуховый платок одной рукой, другой обняла посиневшего от
холода мальчика: бедный мой! зачем ты пришёл в такой мороз? А мальчик, с трудом
разлепив смёрзшиеся губы, прошептал упрямо: учиться! Видишь, сынок, можно и не
сомневаться, что из этого мальчика вырос впоследствии настоящий человек. Так и
теперь, сынок: перед тобой – взгляни! – широкая дорога, смотри, какая она
широкая!
Передо мною, папа, подо мною,
позади меня, впереди, вокруг меня – всё та же белая до боли в глазах улица, и
нет ей, улице этой, ни конца ни края, и нет ничего нового под её солнцем, нет,
не вижу ничего такого, за что можно было бы зацепитьсяглазами и сердцем, хорошо зацепиться… и потащит тебя, усталого от многих
знаний, потащит всё далее и далее – до следующей «зацепки», а там – до тех
мест, где не ступала и никогда не ступит нога человека. Самчеловек-то может тудаступить, а нога – не ступит, и зачем мне, папа, твоя «широкая» дорога, разве я
такой громадный, я же не трактор многотонный, раскаленным железом пахнущий, от
мощи своей трясущийся, мне достаточно и даже больше чем достаточно и этой
улицы, я вполне умещаюсь не только сам:тут есть всё, улица эта может становиться вдруг шире всех ваших
«широких» дорог, во столько раз шире, что не надо лучше сравнивать. И не
только, скажем, эта улица: комната любая может вырастать на сколько хочешь,
может превращаться во что хочешь, а насчёт того мальчика, папа, я и вовсе
ничего не понимаю… Как можно быть (стать) «настоящим»человеком, когда всё вокруг – это же ясно
видно – такое ненастоящее, а потом,папа, найди эту книгу – она, наверное, в кладовке, под жёлтой кипой старых
газети истрёпанных журналов – там, в
этой книге, нет ни слова о том, что этот мальчик стал настоящим человеком:
больше половины листов отсутствуют в этой книге, бумажными самолётами листы эти
давно стали или ещё чем-то стали – вся история, как мальчик стал настоящим
человеком, в солнечную муть улетела с балкона, по взъерошенным от ветра серым
лужам уплыла к берегам неизвестным… как давно это было, папа!
О, вон на углу автоматы, сами
запылённые, стоят. Но – только стоят, не работают. Не моргают жёлтыми глазами,
не звенят проглоченной мелочью, не фырчат… Это всё потому, что народу около них
нет. Нет людей вокруг, тоже запылённых, сиплоголосых и горячих – пусто вокруг.
Поэтому, а не по другой причине, не работают автоматы. Вот если бы вокруг
народ, вздымаясь и опадая, бурлил, тогда они, автоматы, как миленькие работали
бы, ещё как работали бы: дзинь! пш-ш! фырк-фырк! Вот как они работали бы! А
так, какие могут быть «фырк» и «пш-ш!», если никого рядом нет, конечно же,
никаких «фырк», никаких «пш-ш!»
Возьмём автомобиль (не себе,
конечно, возьмём, а для примера): вы замечали? – если в автомобиле этом –
легковом, грузовом, пассажирском – любом, если в кабине за рулём никого нет, то
вы, наверное, обращали внимание: этот автомобиль никуда не едет, даже вот
чуть-чуть не едет, а стоит себе, притихший, у обочины, к столбу приткнувшись,
или ещё где-нибудь стоит. Стоит! А те автомобили, которые движутся по дороге мимо?
Замечали, что в кабинах этих автомобилей обязательно кто-нибудь да сидит, ну
обязательно кто-то сидит, видели? Да, конечно, нет правил без исключения, или
как говорила нам Тинатина Константиновна, бывают иногда, случаются иногда такие
удивительные и непонятные случаи, когда тот человек, про которого мы только что
говорили и который сидел себе смирно в кабине, держась за руль и выполняя
правила движения, вдруг по какой-то причине (это дело его, пусть делает, как
ему лучше) выпрыгивает из кабины на полном ходу, даже не прикрыв за собой
дверцы – железным крылом застучит дверца по кустам, по деревьям, - машина, да,
она продолжает ехать. Но любой может подтвердить мои слова: никогда такая
машина далеко не уезжала, она сразу же начинала путать, где дорога, где мирно
гуляющие люди, а где, скажем, бездонная пропасть… Или вот вам телевизор.
Согласитесь, если никто не сидит перед ним, набычив тяжело голову или развалясь
в кресле, то сразу можно догадаться: этот телевизор… точно! он не работает. То
есть он ничего не показывает и смотреть нечего, никто не смотрит его и он
поэтому ослепший и тихо стоит. Правда, я однажды сидел дома перед нашим
телевизором, смотрел, смотрел, увлечённо и вдумчиво, а потом вдруг рядом
оказался папа, в пижаме и удивлённый, и сказал, что время три часа ночи,
телевизор давно отключен, что я тут делаю, зачем смотрю на пустой экран, зачем
внимательно всматриваюсь всерую пустоту
и т.д.? – он сказал. Да, я сидел и смотрел на серый экран, но при чём, какой он,
этот экран, причём тут всё это, когда я сидел и видел… Вы только, пожалуйста,
очень прошу вас об этом, не рассказывайте моему вечно удивлённому папе: когда я
обстоятельно ответил ему на все его вопросы, он совсем удивился, перебудил весь
наш дом, даже дядя Тулеген, который приехал к нам из села Весёлая Грива
вставлять себе искусственный глаз, даже он прибежал с балкона, где спал под
марлевым пологом, закутанный в простынь, даже наша бабушка приехала со страшным
скрипом на своём кресле узнать, в чём дело, и все они окружили меня, включили
свет и позадавали столько вопросов и все таких разных вопросов! – что я вмиг
запутался и попросил папу рассказать (обстоятельно), с чего всё началось и чего
хотят от меня люди. Но папа, как я понял, сам уже забыл, в чём дело и чего ему
от меня нужно: он как-то ласково очень погладил меня по голове и сказал, чтобы
я шёл спать и постарался обо всём забыть, а мама поднесла мне в пластмассовой
мензурке тёмно-коричневую жидкость – «успокаивающее». Зачем меня надо было
успокаивать, не понимаю!
Да, да, сейчас я скажу, что видел
я в этом телевизоре. Отчего нерассказать, если вам хочется слушать, если хочется вам знать всё. Я скажу вам,
я отвечу. Я видел темнеющее поле, смутно шевелящееся поле я видел, а над этим,
уходящем в тёпло-сырую темноту полем, густо гудя, носятся, качаясь, тёмные
столбы комаров. Столбы эти то чернеют, сгущаясь, сжимаясь в чёрное пятно, а то
светлеют, расширяются, прозрачными почти становятся. Так вот, я смотрел на это
и мучительно думал: кого кусают эти комары в пустынном и безлюдном поле, когда
там совсем-совсем нет человеков, ни одного даже человечка запоздалого путника –
городского рыбака, с совсем тощим рюкзаком, где только побрякивают грузилами
мокрые закидушки; под сапогами сочно вздыхает, травы хлёстко стегают по мокрым
от росы голенищам (за правое зацелась и повисла вниз скомканной головой ромашка
– свежепахучий комок), рыбак молчаливо упёрся глазами в прыгающие навстречу
кочки, поросшие спутанным мхом, - «коровья» тропинка оттиснута разъезжающимися
(видимо, был дождь) следами копыт, - слегка колеблющиеся от ветра шары «куриной
слепоты» со смутно белеющими мелкими цветочками. Неожиданно ярко вспыхивает на
середине пути узкая лужица… Рыбак скорей хочет попасть домой: его сын, какой
позор, переправил в дневнике единицу на четвёрку, правда, он, шагающий через
тёмное поле рыбак, уже наказал как следует сына, не пустил его куда-то – то ли
в кино, то ли на день рождения к кому-то, но всё равно, только бы дойти вон до
шоссе, а там – вот огоньки движутся, качаясь, - на попутке, а там он покажет
негодяю этому, за столом сидит ещё, лениво так жуёт, чай пьёт, шумно черпая,
одолжение делает. А отец за этот хлеб с колбасой по полторы смены гнёт, да на
сторону сколько, а за это мастеру поставь, бригадиру поставь, сторожу поставь,
мать их за ногу всех да об стенку, что за жизнь… бросить всё… показать им всем…
вот и слышно ясно – машины проезжают, хлопая кузовами на ухабах, кидая свет фар
то вверх, в мглистое небо, буравя светом вздыбленную дорогу, и в белом свете
фар кусты и камыш придорожные странными какими-то кажутся, незнакомыми, чужими…
Да, а ведь среди комаров, наверное, есть и такие, которые, где-нибудь
спрятавшись, поджидают тёмным вечером, когда полетят домой те, которые напились
сами крови, опасности подвергаясь напились, и вот они, разбухшие и отяжелевшие,
медленно летят, чуть не задевая верхушки конопли, по ветру себе летят, скорей
бы домой и на боковую – и тут вдруг выскакивают из-за куста те, что поджидали:
стоять, суки! – ни с места! – налетают толпой, высасывают у этих кровь в
момент, а что сделаешь, их там кодла целая да ещё они в своём районе, на своём
поле то есть, да наверное есть среди них такие, прямо скажем, негодяи.

***
Конечно, всем пить хочется… Может
быть, собрать толпу: люди, идите скорее сюда, я очень хочу пить, столпитесь все
тут покучнее да пошумнее, поспорьте, кто первый стоял, поблёскивая очками,
приводите аргументыв свою пользу, я
очень хочу пить. Да, я совершенно согласен с вами, газировка сейчас – вода
голимая, да что же поделаешь, брат, такая вот жизнь наступила, еле держишь её
на себе, согнуло уже всего, глаза постоянно в землю, да ничего, я думаю,
пройдёт и это, и будет ещё по кайфу всё, а пока надо бы присесть что ли,
отдохнуть немного, спину выпрямить, глаза на что-нибудь отдохнуть положить. А
вот же и скамейка.
Постоял я над скамейкой, постоял…
и, оттолкнувшись глазами, дальше двинулся. Испугался я. Чего я испугался,
говорите? Да как бы это сказать, не знаю даже, труднообъяснимо это, короче. Я
понял, что если сейчас вот я начну садиться на эту скамейку, ноги мои – я это
очень ясно почувствовал! – согнуться не наружу, как это бывает всегда, как мы
уже привыкли, а вовнутрь, наоборот совсем. Не знаю, говорю, не знаю, почему я так почувствовал, что именно так согнутся мои ноги, если начнусадиться… Не буду садиться. Дальше я пойду. Повлекусь. Потащусь – далее и
далее… И только я отошёл от этой скамейки, как вдруг позади меня что-то тяжёлое
ка-ак звякнуло. Оглушительно,
неожиданно. Где-то там внизу, позади меня, звякнуло громко-громко. Измена, -
подумал я. А потом решил обернуться назад и посмотреть вниз, именно вниз,
далеко-далеко вниз, правильно ведь я решил, зачем бы стал я смотреть вверх или
куда ещё, если звякнуло сзади и где-то внизу. И я обернулся. И, закончив
оборачиваться, посмотрел вниз, я уже говорил, почему и зачем я так поступил. И
вот я взглянул, и вот на белесом от пыли асфальте лежит ключ, длинный такой
ключ, и с колечком. Я сразу догадался, что от упавшего на асфальт ключа и было
это ужасно громкое звяканье.

***
Мимо шёл огромный шкаф в красной
клетчатой рубашке, и внизу рубашка расстегнулась от напора мохнатого живота;
живот его покачивался в такт шагам, раскачиваясь тяжело, двигал тело вперёд,
тащил его за собой. Тяжело ему, наверное, бегать, да ещё в такую жару, не
убежишь далеко, руками живот обхватив. Хотя – от кого ему бегать? Вон какой
здоровый… Ему не надо убегать.
Я понял сразу, что этот ключ – от
нашей квартиры, от дома отца моего. И поэтому я стал наклоняться. Чтобы ключ
подобрать. А если ключ не подобрать, он, я думаю, так и останется лежать на
этом вот месте. Так мне кажется. Лежать бы остался он, солнцем палимый, и
машина, проезжая через это место, вдавит его в размякший от зноя асфальт, а
дверь, та дверь, которую он открывает, не здесь, она находится далеко-далеко
отсюда, с трудом представить себе можно, где она сейчас. И пока ключ этот будет
так далеко находиться от двери этой, он ни за что не откроет её: он здесь, под
протянувшейся рукой моей, а она – там, её я не увижу, её как бы нет, потому что
я не рядом с ней. И выходит, что нет этой двери: мир находится там, где
нахожусь я, куда я передвинусь, там будет мир, а про остальное я не знаю, не
задумывался как-то, зачем? Перейду вот в другое место, и там будет весь мир,
куда бы ни перешёл я, где бы ни оказался, там и окажется мир, перейдёт туда
сразу и всегда будет оказываться там, где ты, и всегда будет он с тобой – там,
где мы. Нет у меня сейчас друзей, нет ни папы, ни мамы сейчас, вот в это время
и на этом вот месте нет их у меня, это похоже на то, как я однажды отстал в
Саратове от поезда своего, и поезд увёз от меня пальто моё серое и много денег
в кармане пальто этого: «Я богат, я очень богат, но не здесь», - думал я на
пустынном заснеженном перроне стоя, правильно же я думал? Даже наша физичка, которая вообще никого
никогда не похвалит, даже она говорила, что у меня мышление… забыл, какое, и
когда она так говорила, в глазах её, сильно увеличенных стёклами очков,
светилась радость за своего ученика; даже когда мой папа был на родительском
собрании, она попросила папу задержаться и настойчиво, «очень убедительно»,
просила папу обратить внимание на это, сына его, мышление: «Обратите внимание
хорошенько и вы сами всё поймёте…» И папа мой немедленно обратил внимание: на
другой день, с утра, он отвёл, или привёл, меня к какому-то ужасно учёному
профессору: полукруглая белая-белая борода, одни очки на носу, другие – в
нагрудном кармане халата, а третьи на столе, на красной бархатной тряпочке,
стакан туго набит авторучками всех мастей, испорченную бумагу решительно
комкает рукой, блестящей от колец и перстней, и бросает от себя подальше во все
стороны, на зелёный, изумрудный такой ковёр бросает. И вот профессор ужасно заинтересовался:
целых два часа спрашивал т спрашивал меня, обо всём на свете спрашивал,
какие-то загадки загадывал (я не запомнил, что это за загадки были), и всё, что
я ему говорил, он записывал в свой профессорский журнал, разбухший от болезней;
он писал, почти не глядя на лист, он глядел на меня, глазами напирал,
надавливал… влазил в меня, а я – не могу я человеку долго в глаза смотреть,
две-три секунды, не более, - я разглядывал картинку в белой рамке, висящую над
головой профессора. Там, на этой (в этой) картинке, - сумеречно белеющая
дорога, справа и слева густые высокие стены камыша – зелёный коридор, а над
головой подпрыгивают звёзды; идёшь, трогая рукой тёплые со дня кусты конопли, и
белая пыль стелется из-под усталых ног: профессор просил захаживать к нему,
поговорить о том, о сём, чая профессорского попить, в глубоком кресле
растекаясь, а потом с ним, с профессором, перебирать, затаив дыхание, жёлтые
хлипкие страницы старинной книги, разворачивать на столе свитки, испещрённые
внутри таинственными знаками… да, конечно, я обязательно буду приходить к вам,
я иду к вам по белеющей в темноте дороге, и стены камыша шуршат тревожно со
всех сторон, над головой шуршат, свежестью тянет, а я иду к вам, иду, иду, и
ноги мои отяжелевшие шаркают устало – уже по асфальту, да, хорошо, что весь наш
город ( почти весь) специально покрыт твёрдым асфальтом: для того, чтобы ключ,
выпав из кармана, звякнул бы громко об асфальт – услыхать чтоб можно было, как
это хорошо придумали! Вообще в нашем городе много чего хорошего. Хорошо,
например, что дома тут высокие, большие, не чересчур, конечно, большие, а прямо
как раз: а то идёт, скажем, себе человек
какой-нибудь, может, я, может, кто-нибудь из вас, неважно, идёт себе,
задумался, глубоко-глубоко так задумался, до того задумался, что споткнулся
вдруг о дом, и, споткнувшись, упал, разбился весь на кусочки, на осколки
хрупкие, человек задумчивый! – и не склеить потом, не сшить, ничего уже не
поделать, да и не сделаешь как-нибудь, всё равно уже не то будет, это очень
хорошо придумано, что дома такие высокие, чтобы наш человек не споткнулся! –
всё на свете придумано, и всё для человека, на благо ему: люди ходят, например,
по улицам со специальной, просчитанной тщательностью, скоростью, а то иначе тут
и там на улицах происходили бы столкновения, и ещё сделано так, что люди,
которые попали на улицу и стали прохожими, вовсе не железные… что было бы,
если… нет, всё придумано и сделано очень здорово: ведь людей пока ещё больше,
чем машин. Да, хорошо, что люди такие мягкие, и это стало не так давно, до
этого раньше я то и дело ушибался – на улице, в школе и дома (даже дома!) – я
весь в ушибах был, живого места не было на мне, то есть, во мне, очень больно
быть человеком, а потом вдруг, в один прекрасный день, - это был, в натуре,
прекрасный день! (я шёл по этой, а может, по другой улице) – куда и зачем шёл
я, сейчас уже не вспомнить ни за что, только одно хорошо помню: я тогда не был
таким, как сегодня, как сейчас, на этой придавленной белым зноем улице, да,
точно, по этой улице двигался я, и был весь я пустотой нагружен, тяжёлой такой
пустотой нагружен я был, еле ноги переставлял, и к земле меня клонило, и сверху
давило небо, и тоже пустотой своей оно давило, я не смотрел тогда в небо,
только чувствовал тяжесть его пустоты…
Тут под ногами стало мягко и зыбко
– это кончился асфальт, потому что в этом месте он всегда кончается: то ли не
хватило той чёрной дымящейся жирной каши, похожеё на кашу из конопляных
листиков, - кончилась вот на этом месте, или те люди, которые прокладывали
асфальт, не захотели больше его прокладывать. В облом им стало, и они
разошлись, кто куда, поэтому на этом месте асфальт всегда кончается, точнее, не
всегда – раньше никакого асфальта не было, а была только широкая белая и рыхлая
дорога: по сторонам посеревшие от старости двухэтажные деревянные дома, серые
от пыли сутулые деревья с дребезжащей ржавой листвой, дорожка из красных,
точнее, бурых оплывших кирпичей от калиток, прячущихся в воротах, до той
дороги. Идёшь по дороге, и лёгкая пыль стелется из-под ног, оглянешься за тобой
тянутся следы, большие-большие, точно шёл не ты, и чем дольше смотришь на эти
оставленные следы, тем вдруг сильнее видишь эту их оставленность, и кажутся они – чем дольше смотреть, тем сильней –всё более не твоими, а кого-тодругого, того, кто невидимо идёт за тобой, идёт, не отстаёт, не отстанет ни за
что, идёт туда же, куда и ты, и всегда с тобой…

ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ПОВЕСТИ ЗАКИРАДАКЕНОВА «ВЫШКА»
(Издательство «Московский
рабочий», 1991 г., 141 стр., Редакция «Лицей на Чистых прудах», художник
Г.Мурышкин)

ОТ АВТОРА:

Родился я и вырос в селе
Астраханской области. Закончил восьмилетку, а в 1978 году выбрал дорогу в ПТУ,
носящее звание «высокой культуры», потому что после того как исключили из
техникума, не смог поступить в медучилище.Тогда же вдруг (причиной послужила несчастная любовь) решил через
год-полтора стать знаменитым писателем. Начал писать стихи, рассказы, начинал и
повести, неожиданно «заканчивающиеся» после четвёртой-пятой страницы («Нет
жизненного опыта,» - говорили старшие опытные товарищи из литературного
объединения)… В 1983 году после успешного окончания ПТУ был призван в ряды
Советской Армии. Служил в конвойных частях внутренних войск, где овладел
специальностью «вышкаря». С помощью и под неусыпным вниманием старших товарищей
в совершенстве освоил караульную службу.
Отслужив, поступил в Литературный
институт на семинар Руслана Тимофеевича Киреева, и в настоящее время, чтобы не
прерывать процесс накопления жизненного опыта и связи с народом, работаю
дворником в старинном уголке Москвы. Мечтаю написать штук двадцать повестей и
три-четыре романа. Если, конечно, хватит жизненного опыта.

ЗАКИР ДАКЕНОВ

ИЗ ПОСЛЕСЛОВИЯ:

Эта повесть называется «Вышка», но
её можно было бы назвать и по-другому – «Взрыв». Но «взрыв» не убивает, хоть и
оглушает уже первой фразой – оглушает ударом кирзового сапога, не героя даже
оглушает этот сапог – читателя. «Взрыв» не убивает, но как бы со страшной силой
перетряхивает весь этот мир, остро и беспощадно высвечивает ярким огнём и разум
и душу, и вспышка эта навсегда вонзает в глаза мелькающие картины повести,
будто молния высветила вдруг затаённое, скрытое до сих пор темнотой:
заснеженные вышки, лай овчарок, тёмное, гудящее колыхание зэков в воротах зоны,
бряцание автоматов, ломкие голоса безусых конвоиров-мальчишек. Но взрыв этот,
вспышка эта не на одно мгновение: они повторяются, будут повторяться раз за
разом, стоит лишь только раскрыть эту повесть.

ОТРЫВКИИЗ ПОСЛЕДНЕЙ ПРИЖИЗНЕННОЙ ПУБЛИКАЦИИ
ЗАКИРА ДАКЕНОВА.
«Астраханские известия» № 11 (219), 16 мая 1995 года, стр.5, рубрика «Монастыри
России»

ОПТИНА ПУСТЫНЬ

В августе 1992 года, пройдя пешком несколько километров (денег от Москвы
хватило только до села Перемышля), переступил я порог Свято-Введенской мужской
обители, что в Калужской области. Называемая ещё Оптиной пустынью, по преданию,
основана она была раскаявшимся разбойником Оптой в четырёх километрах от
небезызвестного города Козельска. «Изыдох» же я оттуда в мир после Пасхи 1993
года, той самой Пасхи, когда на рассвете членом секты сатанистов были убиты
трое иноков.

Закир за 9 месяцев пребывания в обители познакомился со многимииноками и паломниками (они же трудники), коих при обители живёт и трудится
50-60 человек, а летом – более ста.

В этом монастыре подолгу жил и молился Н.В.Гоголь, бывалФ.М.Достоевский, заезживал Л.Н.Толстой.
Диакон Феофил был первым, кого он встретил, будучи в одной футболке,несмотря на холодные вечера. Диакон тут же отправил Закира ужинать в трапезную.

В трапезной в полном одиночестве
наелся свекольного борща, чечевицы с салатом из картошки и моркови, хлеба
монастырской выпечки (честное слово, вкуснее хлеба я не едал никогда и нигде) –
и запил всё это монашеским чаем – отваром из каких-то целебных трав.

Сколько раз я давал себе слово
встать в пять утра, отстоять всю Литургию (они в обители совершаются с пяти до
девяти часов утра и с восемнадцати часов до двадцати трёх. Лично я не
выдерживал более часу), исповедаться и причаститься, наконец. Никак не
получалось! Будто некто, зная о моём намерении, вставлял палку в колёса: то
вечером, когда перед причастием нельзя ничего есть, возникали откуда-то в моей
руке то лакомый кусочек, то сигарета, а то, разбуженный вахтёром, который
записывал кого и когда разбудить, валился на койку, такую уютную и тёплую…
Батюшки разъяснили: сатана искушает, мешает, проклятый.
Каждый трудник при монастыре несёт
данное ему послушание – так называется здесь работа, обязанность. И на любое
назначенное тебе послушание нужно идти беспрекословно: «послушание паче поста и
молитвы». В тёплое время года вместе с ещё несколькими трудниками моё основное
послушание заключалось в разгрузке кирпича, ежедневно доставляемого в обитель
шестью-семью МАЗами с прицепами – на восстановление Казанского храма, бывшего
некогда огромным и величественным, а ныне похожего более на известный дом
Павлова в Волгограде. Другие несли послушание на скотном дворе, на стройке, в
гараже, на огороде и в саду, в котельной, на пилораме. Зимой же я нёс
послушание на подсобном дворе, трудясь вахтёром.

В Оптиной пустыни Закир Дакенов крестился, крестил его отец Сергий).

Не могу не рассказать об отце
Сергии. Именно он крестил меня. И именно к нему приезжали и приезжают наркоманы
со всех концов России, из ближнего зарубежья. Одни, уже исцелившись, приезжают
поблагодарить и привозят с собой новых пациентов из числа своих друзей, другие,
наслышавшись, приезжают сами. И не зря: уж не ведаю, как и чем лечил их отец
Сергий, но знаю: болящие получают исцеление – это факт. Как факт и то, что его
квартиру разграбили и сожгли наркодельцы.

ПАРАД-АЛЛЕ АНТОН ПАЛЫЧА

- Кто такой Антон Палыч?.. Видно, что человек вы новый в наших краях,
раз не знаете Антон Палыча. Антон Палыча знают все. Знали, вернее…Теперь помнят. Помнят его приплюснутую шляпу,
затёртый до блеска лавсановый костюм; брюки пузырились на коленях, но зато
рубашка всегда была бела, а галстук ярок и цветист… И помнят, конечно,
неразлучную его спутницу – гармонь, без которой Антон Палыч просто не
представлялся даже.Любой вам скажет –
гармонист он был классный! Да что там говорить, это же услышать надо! Он будто
и был рождён для своей гармони, а она – для него. Оттого-то, видать, не
сыгралась, не спелась его семейная жизнь: он был одинок. То есть он жил один,
но считать его одиноким как-то не приходило в голову: без него ни одна свадьба
не обходилась. Без Антон Палыча и свадьба была бы не свадьба, а так…
С большим уважением подходили к
нему, когда приглашали играть, а так как приглашали его всё время, по всей
округе, то и уважение, значит, было всегда. В почёте был Антон Палыч, в большом
почёте.
Как дорогого гостя угощали его,
называли «золотой наш» да «миленький», и частенько, изнемогая от бешеной
пляски, какая-нибудь шустрая бабёнка влепляла в его раскрасневшуюся лысину
звонкий поцелуй. И Антон Палыч вскакивал вместе с гармонью и кидался выделывать
ногами чёрт знает что! Он и вприсядку, он и так, он и эдак!
- Антон Палыч! Давай! Режь! –
кричали восторженные гости и, не жалея сил, били в ладоши и топали ногами.
Так и жил Антон Палыч людскими
пирами, чужой радостью… Кочевал со свадьбы на проводы, с проводов на именины, а
оттуда ещё куда-нибудь. Он то появлялся, то снова надолго исчезал, а потом
привозили его откуда-нибудь из Михайловки или из Матвеевки, привозили опухшего
и бесчувственного. Относили его вместе с гармонью домой, в полуразваленную
землянку, которая никогда не запиралась и где пахло сыростью и мышами. Снимали
с него шляпу, стаскивали лакированные ботинки, серые от пыли, и уходили. Чем
ещё ему помочь? Проспится и опять куда-нибудь засобирается. Впервой, что ли?
- Какой с него работник? –
говорили мужики, покуривая вечерами на улице. – Шалтай-балтай! И всё…
- Хотя гармонист я те дам! –
добавляли тут же, и все соглашались.
И вот однажды засобирался наш
Антон Палыч на свадьбу в соседнее село Потаповку – и к кому вы думаете? – к
родной своей дочери!
Да, Антон Палыч был одинок, и
давно; в Потаповке жила его бывшая супруга Анна, от которой имел он красавицы
дочь, синеглазую Риту.
Давно, лет пятнадцать назад, ушла
Анна от него, сказав на прощанье: «Теперь хоть насмерть заиграйся на своей
гармони, а я ещё пожить хочу как люди!» И ушла к зоотехнику Попову, недавно
объявившемуся в колхозе.
Антон Палыч чуть не сутки просидел
на крылечке, и плакала навзрыд гармонь его бедовая, плакала отчаянно и безутешно,
а сам он будто окаменел…
- Переживает! – шептали друг другу
бабы, выгоняя коров поутру.
- Свихнулся! – говорили мужики,
качая головами.
А Антон Палыч всё играл да играл…
Вот такие дела.
И шёл теперь Антон Палыч в
Потаповку, шёл по озарённой закатом дороге, той самой дороге, по которой
когда-то ходил на свидания с Анной. И, когда поздней ночью возвращался он, то
далеко была слышна его гармонь, и можно было угадать, как у них там дела: то
заливалась гармонь весело и широко, то, будто жалуясь, причитала…
Антон Палыч шёл, надвинув шляпу на
глаза, наигрывая какой-то вальсок. Он молча кивал встречным, мотал головой,
когда проезжающие шофера приглашали сесть.
Он был в новом синем костюме, в
белоснежной сорочке и галстуке цвета радуги…
Свадьба началась с наступлением
сумерек.
Антон Палыч сидел возле выхода; он
то расстёгивал на себе пиджак, то снова принимался застёгивать, и всё щупал
карманы, будто искал что-то. Он ни с кем не разговаривал.
Невеста, окутанная фатой, была
хороша; она смотрела вокруг себя полными света глазами и улыбалась. Она была
счастлива. Да и кто же тут не был бы счастлив?! Сияющий жених то и дело
поворачивал донельзя довольное лицо к невесте и так ласково смотрел на неё, что
просто сердце радовалось за обоих!
Анна… Ах ты боже мой, Анна, будто
помолодевшая сразу, сама была похожа на счастливую невесту. Взволнованная и
румяная, она наклонялась к мужу и что-то шептала, блестя глазами и улыбаясь. И
она была счастлива…
Попов, теперь уже главный
зоотехник, сидел очень даже солидно, в великолепной серой тройке и
накрахмаленной до хруста сорочке. Красиво сидел! Он слегка покачивал аккуратной
гладкой головой и благожелательно посматривал по сторонам, будто одобряя, мол,
хорошо, хорошо!..
Стучали вилки, то тут, то там
вспыхивал смех, говор людей всё усиливался и сливался в один густой непрерывный
гул. Уже и Анна, всплакнув, пожелала молодым жить счастливо. Муж её говорил
кратко, но сильно, и закончил так: « Мы надеемся быть свидетелями вашего
счастья!»
Говорили родители жениха: отец,
тучный и тоже очень солидный, сказал два слова, заморгал часто и, прикладывая
платок к глазам, сказал басом:
- Живите в мире!
Худосочная и какая-то испуганная
мамаша тянулась с рюмкой к Анне и, проливая водку на скатерть, причитала:
- Голубчики вы мои!.. Голубчики!
Да что же это такое?
На Антон Палыча никто не смотрел;
пляски ещё не скоро, так чего же смотреть? Ни Анна и ни Рита тоже не смотрели.
Рита, например, знала, что этот дядька в шляпе – её отец. Ну и что? Она вообще
с десяти лет жила в городе у бабушки. Да и не забыли же его пригласить! И так
вокруг хорошо, такие все радостные, так чего же ещё?
Анна не смотрела, потому что не
хотела смотреть. Она была волевой женщиной, да изабылось всёдавным-давно, к чему вспоминать?
Свадьба набирала силу,
расходилась, будто огонь постепенно разгорался, плясал сначала на отдельных
сучках, чтобы потом рвануть и пойти, и пойти гулять да буйствовать, становясь
всё веселее и неудержимее…
- Антон Палыч! Золотой наш! –
закричал кто-то, уже готовый. – Давввай, милый, растуды его в печень!
И повскакивали гости, готовясь тут
же кинуться в гущу отчаянной пляски, отбить зудящие ноги о звонкий пол, отвести
наконец душу. Эх-ха!
Антон Палыч медленно встал, и шум
тотчас утих, готовый взорваться в следующую минуту. Глаза, весёлые, ожидающие
глаза, отовсюду упирались в него. И сейчас никто не вспомнил, что он – отец
невесты. Какой ещё отец? Он – гармонист! Больше от него ничего не нужно.
Антон Палыч вышел на середину и
приблизился к извивающейся свахе, которая тут же протянула поднос, уставленный
рюмками и усыпанный деньгами, - в дар молодым. Он при полной тишине вытащил из
кармана пачку денег и небрежно бросил на поднос. Сваха в мгновение ока
пересчитала, подняла над головой и, потрясая густой пачкой, зычно крикнула:
- Тыща!
Антон Палыч, не обращая внимания
на изумлённый гул, прокатившийся среди гостей, не спеша опустошил принятую
рюмку, и хлоп её об пол! И как крикнул:
- А ну, гармонь мне!
Эх, и брызнула музыка, брызнула
шальная, и пошёл, пошёл костёр бушевать; кто тут усидит, кто не бросится в
самый огонь, словно решив сгинуть в нём?
- Эх-ма! Гуляй, душа! Рыдайте,
половицы, разломать вас не жалко! Да пропади всё пропадом! Оп! Оп! Оп-па! Так,
растак, перетак!..
Ох, и плясали гости! Ох, и
наяривал Антон Палыч, так он ещё не играл никогда…
- Расступись! – молодецки крикнул
он и пошёл вприсядку по кругу – пыль столбом!
- Ух-ха! Ух-ха! – подбадривали его
со всех сторон. – Давввай! Давввай!
- Ша! – оборвал игру Антон Палыч;
по лицу его красному катился пот, синие глаза горели, грудь ходила ходуном…
Наступила тишина. Антон Палыч
набрал воздуху и глянул туда, где сидели молодые и Анна, желая, видно, что-то
сказать. Но не смотрели в его сторону. Может, не видели просто?..
- Пляшу один! – изо всех сил
закричал Антон Палыч и уронил голову на гармонь. И медленно пошёл по кругу,
постукивая то правой, то левой ногой об пол, и всё с прискоком, да с притопом,
а потом вдруг рванул меха – озарили они малиновым огнём, как сама душа его
развернулась, и высокий срывающийся голос взлетел под потолок:
- Эх, товарищи, держите вы меня! Я
от радости займусь, как от огня! И-и рраз! И-и два!
Замелькали ноги, яростно колотя по
деревянному полу, шляпа его сбилась на затылок, галстук перекинулся через
плечо.
Загулял Антон Палыч.
- Антон Палыч! – орали ему. –
Миленький! Жарь!
Вокруг него уже отплясывали, а он,
никого не видя, стремительно шёл и шёл по кругу, запрокинув голову. Бешеной
каруселью полетело: столы сверкающие, кричащие что-то гости, невеста белая,
кто-то ещё…
Пошатнулся и остановился Антон
Палыч, хватая воздух и наталкиваясь на хохочущих людей, он пошёл на своё место,
плюхнулся, обессиленно дыша, и закрыл глаза.
Свадьба не утихала, а наоборот всё
более и более расходилась. Включили магнитофон; завыли динамики, и все
принялись отплясывать, кто во что горазд. Грохот электромузыки бил в уши, свет
то гас, то вновь вырывал из темноты прыгающих людей, столы и одиноко сидящего у
двери Антон Палыча.
- Умаялся Антон Палыч! – со смехом
бросила растрёпанная женщина с размазанной по щекам губной помадой. – Капут!
- Пускай посидит, - сказал кто-то,
ловя её за талию.
Какой-то родственник жениха
сказал:
- Давайте-ка гармониста в чулан
отведём. Пусть там спит. Неча тут…
Подошёл второй. Вдвоём они
ухватили обмякшего Антон Палыча и, отпрянув, переглянулись: он был мёртв. Но
кроме них никто этого не заметил, так зачем же людей полошить? Праздник!
Взялись покрепче, осторожно
вытащили из-за стола и потащили. Его занесли в чулан, положили на лавку и,
накрыв брезентом, вышли. Свадьба продолжалась.

( рассказ был опубликован в журнале «Простор» № 7 1987 года и затемперепечатан в литературном альманахе «Мосты» Союза писателей провинции,
Астрахань, 1998 г.)




Комментарии

Произведение никто не комментировал :(